Имя материала: Философы от мира сего

Автор: Хайлбронер Роберт Л

4. мечты утопических социалистов

П

онять, почему мир виделся Мальтусу и Рикардо в таком дурном свете, не так уж и сложно. Англия 1820-х годов была не лучшим местом для проживания; выйдя победительницей из изнурительной схватки на континенте, страна оказалась охвачена куда более серьезными внутренними проблемами. Любому минимально заинтересованному человеку было ясно: постоянно растущая сеть заводов и фабрик ложится на общество тяжким бременем и день платы по счетам невозможно откладывать вечно.

Действительно, у современного читателя могут волосы встать дыбом от рассказов об обычных для тех лет условиях работы на предприятиях. В 1828 году радикальный журнал «Лев» опубликовал невероятную историю Роберта Блинкоу, одного из восьмидесяти детей-бедняков, отправленных на фабрику в Лаудеме. Девочек и мальчиков — всем им лет по десять — денно и нощно пороли кнутом не только за малейшую оплошность, но и для того, чтобы стимулировать их производительность. Впрочем, условия работы в Лаудеме можно было назвать гуманными по сравнению с фабрикой в Литтоне, куда позднее был переправлен Блинкоу. Там детям приходилось

 

отнимать у свиней отбросы, которыми тех кормили; они частенько бывали биты и подвергались сексуальному насилию. Хозяин фабрики, некто Эллис Нидем, обладал жестокой привычкой щипать детей за уши до тех пор, пока его ногти не встречались, прорезав плоть. Мастер на заводе был еще хуже. Он подвешивал Блинкоу за запястья прямо над машиной и клал тяжелый груз ему на плечи, так что тот сгибал ноги в коленях. Ребенок и его маленькие товарищи по несчастью холодными зимами ходили почти голышом; мало того, им вырвали зубы (по-видимому, в порыве чистого, бессмысленного садизма)!

Подобная ужасающая жестокость, вне всяких сомнений, была скорее исключением, чем правилом; по всей вероятности, сочувствовавший реформам автор рассказа сгустил краски. Но даже если сделать скидку на возможные преувеличения, эта история была очень показательна для социального климата, в котором самые жестокие порядки казались естественными и, что важнее, считались личным делом хозяев фабрик. Шестнадцатичасовой рабочий день не был ни для кого в диковинку: рабочие плелись на ткацкую фабрику в шесть утра и выползали за ворота в десять вечера. Наконец — и это было верхом бесстыдства, — многие владельцы фабрик запрещали работникам носить собственные часы, а единственные фабричные часы имели странное свойство ускорять свой ход в короткий перерыв, отведенный на еду. Богатейшие и наиболее прозорливые промышленники осуждали подобные издевательства, но их управляющие и тем более неудачливые конкуренты, судя по всему, угрызений совести не испытывали.

Страдания рабочих были не единственной причиной волнений. В моду вошли станки, а это означало замену рабочих рук на не умеющую жаловаться сталь. Уже в 1779 году восьмитысячная толпа рабочих, доведенных до отчаяния бездушной расчетливостью и эффективностью, напала на фабрику и спалила ее дотла, а к 1811 году волна подобных выступлений охватила всю Англию. Сельские пейзажи были изуродованы развалинами, и на этом фоне пронеслось известие о том, что «пришел Нед Лудд». По слухам, действиями обезумевших толп руководил не то король Лудд, не то генерал Лудд. Конечно, это было не так. Луддиты, как их окрестили впоследствии, были заряжены искренней ненавистью к фабрикам, в их понимании бывшим не лучше тюрем, и к работе за деньги, которую они до сих пор презирали.

Для страны эти восстания не прошли даром. Рикардо чуть ли не первым среди аристократов признал, что машины, возможно, не всегда приносят непосредственную выгоду работнику. И тогда многие решили, что обычно присущая экономисту острота ума на этот раз изменила ему. Большинство наблюдателей относились к происходившему более жестко: низшие классы начали отбиваться от рук и с ними нужно как следует разобраться. Самые впечатлительные видели в сложившейся ситуации признаки надвигающегося Армагеддона. Поэт Саути писал: «Сейчас лишь армия оберегает нас от самого чудовищного бедствия — восстания бедных против богатых, и я боюсь задавать себе вопрос о том, сколько еще мы можем рассчитывать на ее защиту...» Вальтер Скотт сокрушался: ...страна распадается на части у нас под ногами».

На всем протяжении этого темного периода в истории Британии один ее уголок, словно маяк в дикий шторм, излучал полное благополучие. В богом забытой части шотландских гор, на расстоянии доброго дня езды от Глазго, посреди земли столь отсталой, что на дорогах отказывались принимать золотые монеты в качестве платы за проезд (потому что раньше никогда их не видели), кирпичной громадой возвышались семиэтажные фабрики общины Нью-Ланарк. По горной дороге из Глазго прибывали нескончаемые посетители — в гостевой книге Нью-Ланарка в период с 1815 по 1825 год оставлено двадцать тысяч записей. Сюда наносили визит такие личности, как великий князь, а впоследствии российский император Николай I, принцы Иоанн и Максимилиан Австрийские, а также поток приходских делегаций, писателей, реформаторов, сентиментальных барышень и скептичных предпринимателей.

Их взорам представало живое доказательство того, что промышленная жизнь с ее нищетой и лишениями не была единственным и неизбежным способом организации общества. В Нью-Ланарке аккуратными рядами стояли дома рабочих, причем в каждом имелось по две комнаты; на улице сложенный в опрятные кучки мусор ожидал вывоза, а не был разбросан по всему поселку. Стоило посетителям переступить порог фабрики, как их глазам являлось еще более неожиданное зрелище. Над каждым работником висел небольшой деревянный кубик, грани которого были покрашены в четыре цвета: черный, синий, желтый и белый. От светлого к темному, эти цвета соответствовали разному поведению: белый означал отличное, желтый — хорошее, синий — приемлемое, черный — откровенно плохое. Таким образом управляющий фабрики мог с первого взгляда оценить своих подопечных. В основном он видел желтые и белые грани.

На фабрике не было детей, во всяком случае, никого моложе одиннадцати лет — еще один сюрприз, — а рабочий день был сравнительно коротким: десять и три четверти часа. К тому же детей никогда не наказывали; вообще говоря, не наказывали никого. Если исключить нескольких неисправимых субъектов, которых следовало изгнать из общины за хроническое пьянство и другие пороки, дисциплина поддерживалась за счет всеобщей совестливости, а не страха. Дверь в кабинет управляющего фабрикой всегда была открыта, и рабочие могли изъявлять (и изъявляли) свое недовольство тем или иным правилом или ограничением. Каждый мог детально изучить журнал с записями о поведении, определявший цвет кубика над головой, а затем пожаловаться на несправедливые оценки.

Но самым замечательным в Нью-Ланарке были маленькие дети. Вместо того чтобы бесцельно гонять на улице, они споро работали и играли в здании местной школы. Младшие учили названия окружавших их деревьев и камней; те, что постарше, изучали грамматику с нуля — в их книгах генерал Существительное соперничал с полковником Прилагательным и капралом Наречием. Не вся их жизнь проходила за работой, пусть даже приятной. Дети регулярно собирались вместе, чтобы попеть и потанцевать под присмотром молоденьких девушек. Последним наказывали, что ни один детский вопрос нельзя оставить без ответа, что ни один ребенок не плох сам по себе — на то всегда есть причина — и что до рукоприкладства дело не должно доходить ни в коем случае. Считалось очевидным, что на воспитании детей хорошие примеры скажутся благоприятнее, нежели упреки и поучения.

Надо полагать, это зрелище радовало глаз и поистине вдохновляло. Вид детского счастья не мог растрогать занятых коммерцией джентльменов также сильно, как более чувствительных дам, но и они были не в силах отрицать тот факт, что Нью-Ланарк — очень, очень прибыльное предприятие. Всем этим заведовал не просто святой, но еще и крайне практичный человек.

Стоявший во главе Нью-Ланарка практичный святой былктомуже одним из самых необычных святых, что довелось увидеть нашему миру. Как очень многие из тех реформаторов девятнадцатого столетия, которых мы зовем социалистами-утопистами, Роберт Оуэн1 — «благородный господин Оуэн из Нью-Ланарка» — являл собой странную смесь практичности и наивности, успешности и неудачливости, здравого смысла и безумия. Этот человек призывал отказаться от плуга в пользу лопаты; из бедняка он превратился в великого капиталиста, а из великого капиталиста — в ярого противника частной собственности. Он защищал милосердие на том основании, что

 

1 О жизни Р. Оуэна см.: The Life of Robert Owen written by himself (London: Chas. Knight & Co., 1971); Frank Podmore, Robert Owen: A Biography (New York: D. Appleton, 1924); G. D. H. Cole, The Life of Robert Owen (Hamden, Conn.: Archon, 1966).

оно приносило денежную выгоду, и настаивал на уничтожении денег как таковых.

Сложно поверить, что жизнь одного-единственного человека вместила в себя столько поворотов. Она началась словно глава из произведения Горацио Элджера1. Родившись в 1771 году в семье бедных валлийцев, в девять лет Оуэн бросил школу и пошел в подмастерья к торговцу льняными изделиями с не самой благозвучной фамилией Макгаффог. Возможно, он мог бы там и остаться, со временем — партнером фирмы «Макгаффоги Оуэн», но, обладая истинной предпринимательской жилкой, предпочел отправиться в Манчестер. Там с помощью занятых у брата 100 фунтов он стал мелким капиталистом, основав производство текстильных станков, — и это в восемнадцать лет! Но лучшее было впереди. В одно прекрасное утро некто Дринкуотер, владелец крупного прядильного производства, обнаружил, что на его фабрике не хватает управляющего, и немедленно дал объявление в местную газету. Оуэн ничегошеньки не смыслил в пряже, но история о том, как он был принят на работу, должна быть взята на вооружение армией любителей поразглагольствовать о том, как важно быть уверенным в себе и удачливым.

Я надел шляпу у — писал сам Оуэн более полувека спустя, - и проследовал прямиком в контору господина Дринкуотера. «Сколько вам лет?» - «В мае будет двадцать», — отвечал я. «Сколько раз в неделю вы напиваетесь допьяна?..» - «Такого со мной егце не случалось», - сказал я, а мои щеки густо заалели от столь неожиданного вопроса. «На какое жалованье вы рассчитываете?» - «Триста в год», - отвечал я.

 

Горацио Элджер (1832-1899) — американский писатель, автор более ста романов, герои которых засчет уверенности в собственных силах и храбрости вырываются из пут нищеты и достигают успеха. (Прим. перев.) « Что? За сегодняшнее утро я разговаривал с кучей претендентов на эту работу, всех и не упомнить, и я сомневаюсь, что все вместе они просили столько, сколько хотите вы». - «Яне собираюсь ориентироваться на желания других, и не могу согласиться на меньшую сумму», — был мой ответ}.

Это был типично оэуновский ход, и ход удачный. В двадцать лет обаятельный молодой человек с вытянутым лицом, довольно прямым носом и большими, честными глазами, так и говорившими: «На меня можно положиться», в одночасье стал звездой текстильного мира. Уже через полгода Дрин-куотер предложил ему четверть своего бизнеса. Но и это была всего лишь прелюдия к фантастической карьере. Через несколько лет внимание Оуэна привлекло объявление о выставленных на продажу фабриках в заброшенной деревушке Нью-Ланарк. По чистому совпадению владельцем фабрики был отец девушки, с недавних пор ставшей возлюбленной Оуэна. Получить фабрики или руку его дочери, казалось, было почти невозможно: господин Дейл, хозяин, был ярым пресвитерианином и категорически не одобрял радикальные идеи Оуэна. К тому же оставался нерешенным и вопрос о необходимом для покупки фабрик капитале. Оуэн смело отправился к мистеру Дейлу, как когда-то к Дринкуотеру, — и невозможное стало реальностью. Он одолжил деньги, приобрел фабрики и выторговал руку дочери.

В принципе, все могло остаться как прежде. Но за год Оуэн сделал Нью-Ланарк совсем другой общиной; через пять лет захудалую деревушку было не узнать, а через десять она стала знаменитой на весь мир. Любой мужчина гордился бы такими успехами, ведь вдобавок к распространившейся по всей Европе репутации прозорливого и благородного человека Оуэн сколотил состояние по крайней мере в 60 тысяч фунтов.

Он не остановился и на этом. Несмотря на скорость, с которой он вознесся на вершину, Роберт Оуэн предпочитал считать себя человеком идей, а не действий — и Нью-Ланарк не был для него праздным упражнением в филантропии. Скорее, Оуэн получил возможность испытать на практике собственные теории, сулившие прогресс всему человечеству. Он был убежден, что люди ограничены средой своего обитания и, если улучшить эту среду, Земля может стать истинным раем. Нью-Ланаркслужиллабораторией для проверки его идей; раз результаты лабораторных опытов оказались такими успешными, почему бы не разделить их со всем миром?

Очень скоро ему представился такой шанс. Стоило закончиться войнам с Наполеоном, как им на смену пришли другие проблемы. Вереница «общих затовариваний», как назвал бы их Мальтус, ударила по всей стране; годы с 1816-го по 1820-й, за исключением лишь одного, были крайне неудачными для всей экономики. Нищета грозила в любой момент взорвать кажущееся спокойствие. Наконец вспыхнули «кровяные и хлебные» мятежи, и страна оказалась охвачена повальной истерией. Герцоги Йоркский и Кентский наряду с другими представителями знати сформировали особый комитет, в чьи задачи входило выяснение причин произошедших неприятностей. В числе прочих они решили выслушать мистера Оуэна, знаменитого филантропа.

Комитет был вряд ли готов к тому, что он получил. Без сомнений, его члены ожидали требований реформы промышленности, ведь мистер Оуэн был широко известен как сторонник короткого рабочего дня и отмены детского труда. Вместо этого комитету пришлось изучить план реорганизации всего общества.

Оуэну казалось, что решить проблему бедности легко — достаточно сделать бедняков производительными. Этого, утверждал он, можно достичь путем создания Кооперативных селений, где от восьми до двенадцати сотен человек будут сообща трудиться как в поле, так и на фабрике и таким образом содержать себя. Семьи должны занимать дома, сгруппированные в параллелограммы — это слово моментально вошло в моду, — так что у каждой будет свое собственное жилье, но гостиные, кухни и читальни останутся общими. По достижении трех лет дети будут отселяться от родителей, дабы получить образование, которое наиболее разумным образом подготовит их к взрослой жизни. За цветущими близ школы садами будут ухаживать дети постарше, ну а вокруг на все четыре стороны раскинется урожайная земля — разумеется, возделывать ее будут с помощью лопаты, но никак не плуга. Вдали от жилых площадей найдется место и блоку фабричных строений; по сути, речь шла о плановом хозяйстве, кибуце, коммуне.

Собрание благородных джентльменов было потрясено. Они ждали чего угодно, но только не плана по созданию централизованных общин в эпоху безраздельного господства laissez-faire. Мистеру Оуэну была выражена благодарность, а от его идей вежливо открестились. Но этого человека было не так-то легко разубедить. Он настоял на переоценке предложенных проектов и завалил парламент трактатами, объясняющими его взгляды. Наконец уверенность Оуэна в собственных силах помогла ему одержать победу. В 1819 году был сформирован специальный комитет (куда среди прочих вошел Давид Рикардо) по сбору 96 тысяч фунтов, необходимых для создания одного полномасштабного Кооперативного селения — в порядке эксперимента.

Рикардо был настроен скептически, но согласился дать проекту шанс1, хотя страна в целом своего мнения не скрывала — британцы нашли идею отвратительной. Один журналист написал: «Роберт Оуэн, эсквайр, благородный производитель хлопка... полагает, что все человеческие существа суть растения, на несколько тысячелетий выдернутые из земли, и их необходимо туда вернуть. Следуя этой идее, он призывает высаживать их квадратами — по новой моде»2.

См.: Ricardo, Works and Correspondence, vol. V, p. 30,467.

Podmore, op. cit., p. 240.

Уильям Коббетт1, в то время находившийся в ссылке в Америке за радикальные взгляды, не скрывал своего презрения. «Этот джентльмен, — писал он, — призывает к созданию общин бедняков!.. Результатом должны явиться мир, абсолютное счастье и выгода для всей нации. Чего я не понимаю, так это почему нищие вдруг перестанут ходить с синяком под глазом, кровоточащим носом и почему они перестанут снимать шляпу, приветствуя благородных людей. В любом случае мистеру Оуэну нельзя отказать в истинно новаторском подходе, ведь ни одна живая душа еще не слышала о такой вещи, как бедняцкая община... В добрый путь, мистер Оуэн Ланаркский».

Однако в проектах Оуэна речь вовсе не шла об общине нищих. Он полагал, что бедняки, дай им такую возможность, не хуже других смогут создавать богатство, а их дурные привычки под благотворным влиянием среды уступят место добродетелям. Таким способом, впрочем, будут спасены не только беднейшие члены общества. Кооперативные селения были заведомо предпочтительнее суеты промышленной жизни, и очень скоро другие селения возьмут на вооружение при -мер Нью-Ланарка.

Увы, Оуэн был с очевидностью одинок в своих взглядах. Серьезные люди видели в планах Оуэна существенную угрозу тогдашнему порядку вещей, а радикалам они казались смешными. Необходимые для возведения пробного селения деньги так и не удалось собрать, но уверенного в себе филантропа было уже не остановить. Свои гуманистические взгляды он решил применить на практике. Оуэн сколотил огромное состояние, и пришло время потратить его на претворение в жизнь собственных идей. Он продал свою долю в Нью-Ланарке и в 1824 году приступил к строительству поселения будущего. Ничего удивительного, что в качестве места была выбрана Америка, ведь где еще строить утопию, как не среди людей, уже полвека наслаждающихся политическими свободами?

 

1       См.: Cobbett'sPolitical Works (London: n. d.), p. 230.

Он купил у немецких сектантов-раппитов кусок земли площадью тридцать тысяч акров на берегу реки Уобаш в графстве Пози, штат Индиана. 4 июля 1826 года он освятил это место Декларацией Независимости Разума — независимости от Частной Собственности, Иррациональной Религии и Брака—и оставил его развиваться самостоятельно. Имя обязывало — селение нарекли Новой Гармонией.

 

Это предприятие не могло стать и не стало успешным. В мечтах Оуэну виделась утопия, существующая в реальном мире, но он не был готов считаться с несовершенствами старого общества. Никакого планирования не было и в помине; со всех сторон беспорядочно стекались поселенцы, всего около восьми сотен. И никакой защиты от мошенничества. Так, Оуэн был обманут одним из помощников — тот отхватил кусок общинной земли и выстроил на нем небольшой заводик, производивший виски. Филантроп проводил большинство времени вне стен своего детища, и общины-конкуренты — среди прочих Макклюрия под началом некоего Уильяма Мак-клюра — не заставили долго себя ждать. Соблазн присвоить чужое одержал верх над связывавшими всех идеями; в конечном итоге удивительно, что общине удалось просуществовать даже такой короткий срок.

К1828 году стало ясно, что предприятие обернулось полным провалом. Оуэн продал землю (вся авантюра стоила ему порядка четырех пятых состояния) и отправился обсуждать свои проекты — сначала с президентом Джексоном, а затем с Санта-Анной1 в Мексике. Эти джентльмены ограничились вежливым интересом.

 

1 Антон и о Ло пес де Санта-Анна (1794-1876) — мексиканский государственный и политический деятель, генерал. Президент Мексики в 1833-1835, 1841-1844, 1846-1847, 1853-1855 гг. Во время его правления Мексика оказалась вовлечена в войну за независимость Техаса, части тогдашней Мексики. (Прим. перев.)

Оуэн был вынужден вернуться в Англию. Он еще оставался благородным (пусть и слегка потрепанным) мистером Оуэном, и его карьере было суждено сделать последний, неожиданный поворот. Хотя почти все осмеивали Кооперативные селения, оставались люди, которые приняли его учения близко к сердцу: рабочий класс. То было время появления первых профсоюзов, и предводители ткачей, гончаров и строителей считали Оуэна человеком, способным постоять за их интересы, вернее, видели в нем собственного лидера. В отличие от других, они воспринимали идеи философа серьезно. Кооперативные селения подвергались критике со всех сторон, по всей стране возникали реальные сообщества рабочих, созданные точь-в-точь по модели, описанной в его трактатах, пусть и в меньших масштабах: кооперативы производителей, кооперативы потребителей, а также несколько заведомо обреченных предприятий, решивших последовать букве учения мистера Оуэна и обойтись без денег.

Все без исключения кооперативы производителей потерпели крах, а безденежный обмен привел к полному безденежью его участников. И все же одна сторона кооперативного движения оставила след в истории. Двадцать восемь преданных идее людей, называвших себя рочдейлскими первопроходцами, заложили основы движения потребительских кооперативов. Оно не вызвало особенного энтузиазма у Оуэна, но со временем стало одной из главных опор Лейбористской партии Великобритании. По иронии судьбы, именно движению, вызывавшему у Оуэна наименьший интерес, было суждено пережить все проекты, в которые он вкладывал так много денег и собственной энергии.

У Оуэна была весомая причина не задумываться о кооперативах; по возвращении из Америки он затеял крестовый поход колоссальных масштабов и с характерной для него решительностью окунулся в подготовку к нему. Некогда нищий подросток, затем капиталист и строитель общества будущего на сей раз собирал вокруг себя лидеров рабочего движения.

Он дал новому проекту название, соответствовавшее его размаху: Великий Общенародный Моральный Союз Производительных и Полезных Классов. Очень скоро оно сократилось до Великого Общенародного Объединенного Профессионального Союза, а потом, поскольку и это было чересчур, до Великого Союза (Grand National). Под его знаменем выходили на демонстрации лидеры профсоюзов; в 1833 году было официально объявлено о создании английского рабочего движения.

Это был общенародный союз — предвестник современных профсоюзов работников промышленности. Он насчитывал 500 тысяч членов — потрясающее по тем временам число — и включал в себя все мало-мальски заметные английские союзы. Высокая заработная плата, приемлемые рабочие часы и участие в управлении предприятиями были, в отличие от сегодняшних профсоюзов, не единственными целями Великого Союза. Союз предлагал не только пути улучшения текущей ситуации, но и способы изменить общество как таковое. Как следствие, помимо обязательных призывов к улучшению условий работы в его программе содержалась замысловатая смесь проектов Кооперативных селений, отмены денежного обращения и других надерганных из сочинений Оуэна пунктов.

Словно предчувствуя, что больше его уже ни на что не хватит, Оуэн обрушил на страну всю свою мощь. Дело завершилось безоговорочным фиаско. Англия была готова к национальному профсоюзу не больше, чем Америка — к раю на земле. Профсоюзы на местах были не способны контролировать своих членов, и локальные акции протеста подрывали влиятельность всей организации. Оуэн в пух и прах разругался с вчерашними сторонниками; те вменяли ему в вину атеизм, он отвечал обвинениями в разжигании классовой вражды. В дело вмешалось государство, чья жестокость и мстительность сыграли важную роль в подавлении набиравшего ход движения. Наниматели усмотрели в Великом Союзе угрозу отмены частной собственности и, воспользовавшись законами о профсоюзах, завалили его исками. Такого натиска не могло выдержать ни одно молодое движение. В течение двух лет великий поначалу союз полностью развалился, а Оуэн, которому стукнуло шестьдесят четыре, окончательно сошел с исторической сцены.

Ему оставалось еще около двадцати лет жизни. Заслужен -ный борец за интересы рабочего класса провел их, проповедуя свои идеи о кооперативах, призывая к использованию лопаты и наивно требуя отмены денежного обращения. В 1839 году он — несмотря на бурные протесты группы блистательных людей, известной как Общество за Мирное Наказание Неверности, — был удостоен аудиенции королевой Викторией. Но к тому времени все было уже кончено. В последние годы жизни он нашел утешение в духовных исканиях, написании бесчисленных трактатов, перепевавших все те же идеи, и работе над своей замечательной «Автобиографией». В 1858 году он скончался в возрасте восьмидесяти семи лет. Он был полон надежд.

Какая романтичная и вместе с тем невероятная история! Если вдуматься, нас интересует именно история этого человека, а не его идеи. Оуэн ни в коем случае не был оригинальным мыслителем и уж точно не был способен к изменению своих воззрений. Один из современников охарактеризовал его с безжалостной точностью: «Роберт Оуэн из тех людей, кто составляет свое мнение о книге до ее прочтения и не отходит от него ни на шаг»1. А Маколей, бежавший при одном звуке его голоса, называл Оуэна не иначе как «неизменно вежливым занудой».

Ни один человек со сколь угодно богатым воображением не причислит Роберта Оуэна к экономистам. По правде сказать, он был чем-то большим — экономическим первопроходцем, навсегда изменившим нашу жизнь, а именно она является предметом изучения настоящих эко-

Alexander Gray, The Socialist Tradition (London: Longmans, Green, 1946), p. 202.

номистов. Как и другие утопические социалисты, он желал жить в другом мире. Но, в отличие от остальных, более или менее успешно выражавших свои взгляды на страницах собственных книг, он отбросил все сомнения и постарался изменить его.

Впрочем, если призадуматься, он оставил нам в наследство одну великую идею. Ее прекрасно описывает следующий отрывок из автобиографии его сына, Роберта Дейла Оуэна:

Когда ребенок разрывается от крика, моя дорогая Каролина, - говорил его отец (Роберт Оуэн), - посади его посередине детской и не бери на руки до тех пор, пока он не успокоится». — «Но, милый, он будет плакать часами». — «Дай ему выплакаться». - «Это может повредить его слабым легким, а может и привести к спазмам». — «Вряд ли. В любом случае будет гораздо хуже, если он вырастет неуправляемым. Чело -век — заложник обстоятельств1.

«Человек — заложник обстоятельств». Но кто же создает эти обстоятельства, какие сам человек? Мир как таковой нехорош и не плох, но зависит оттого, каким его сделаем мы. Вместе с этой мыслью Оуэн оставил после себя философию надежды, по силе воздействия намного превосходившую все размышления о лопате и плуге, деньгах и Кооперативных селениях.

Несомненно, Роберт Оуэн был самым романтичным из всех людей, бунтовавших против неконтролируемого капитализма девятнадцатого столетия, но не был самым странным из них. В том, что касается извращенности натуры, пальма первенства по праву принадлежит графу Клоду Анри де Рувруа

 

1       Robert Dale Owen, Threading My Way: An Autobiography (New York: Augustus Kelley, 1967), p. 57,58.

Сен-Симону1, а эксцентричность идей Шарля Фурье делает его недосягаемых для возможных соперников.

Сен - Симон, как несложно заключить из его полного имени, был благородного происхождения — утверждалось, что его семья ведет род от Карла Великого. Он родился в 1760 году, и с пеленок в нем воспитывали уважение к аристократическим предкам и понимание того, как важно поддерживать честь семьи. В детстве каждое его утро начиналось с возгласа лакея: «Вставайте, граф, вам предстоит совершить великие дела».

Осознание своей исторической важности может сотворить с человеком странные вещи. В случае с Сен-Симоном оно послужило поводом к самовлюбленности самого экстравагантного рода. Уже в юности он путал приверженность принципу с ослиным упрямством; однажды, когда проезжавшая повозка грозила нарушить ход детской игры, он лег посреди дороги и отказался двигаться — желающих перечить маленькому графу не нашлось. Позднее в силу тех же причин он отказался подчиниться воле отца и пойти к причастию, но, поскольку отец был явно лучше других знаком с замашками сына и уж точно относился к ним с меньшим пиететом, то запер его в тюрьму.

Неумеренность Сен-Симона могла рано или поздно свести его с самой выдающейся по части вседозволенности политической группой — двором Людовика XVI. От этого его избавила любовь к тому, что при дворе было не в почете, — к демократии. В 1778 году молодой граф отправился в Америку и отличился в Войне за независимость. Он воевал в пяти кампаниях, был удостоен ордена Цинцинната и, что самое важное, стал ярым поборником тогда еще совсем новых идей свободы и равенства.

Но все Великие Дела графа были еще впереди. Окончание Войны за независимость застало его в Луизиане; оттуда он

 

См. о нем: Gray, op. cit., p. 136-138; Frank Manuel, The New World of Henri Saint-Simon (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1956).

отправился в Мексику убеждать вице-короля в необходимости строительства канала, который мог бы стать предвестником Панамского. Так он мог сделать себе имя, но затея, на девять десятых состоявшая из фантазий и на одну — из четкого плана, закончилась пшиком. Молодому революционно настроенному дворянину ничего не оставалось, как вернуться во Францию.

Он успел как раз вовремя, чтобы броситься в омут Французской революции. Жители его родного Фальви, неподалеку от Перонна, просили Сен-Симона стать мэром, но тот отказался, посчитав избрание на эту должность человека из дворян дурным примером; они не успокоились и обеспечили ему место в Национальной ассамблее, на что он ответил предложением отменить все титулы и сам отказался от графского титула и стал называть себя «гражданином Бономом1». В его демократических устремлениях не было ни капли на-игранности — Сен-Симон искренне сочувствовал своим менее обеспеченным согражданам. За некоторое время до революции имел место такой случай: его шикарный экипаж двигался по направлению к Версалю, когда на пути возникла увязшая в грязи фермерская повозка. Сен-Симон немедля вылез и как был, одетый по последней моде, помог вытащить повозку Вдобавок к этому он нашел беседу с фермером настолько занимательной, что отпустил своих слуг и отправился в Орлеан вместе с новоиспеченным другом.

Революция обошлась с ним странным образом. С одной стороны, он как следует поучаствовал в спекуляциях церковными землями и сколотил приличное состояние; с другой — увлеченность грандиозным образовательным проектом привела его к сотрудничеству с иностранцами, что повлекло за собой общественное порицание и помещение под опеку. Он сбежал, а затем в истинно благородном и романтическом порыве сдался, узнав, что владелец постоялого двора был несправедливо обвинен в пособничестве его побегу.

 

1       От фр. bonhomme — простак.

На этот раз он угодил прямиком в тюрьму. Но именно в камере ему явилось откровение, которого он ждал всю свою жизнь. Откровение, как оно часто бывает, посетило графа во сне. Он сам описывает случившееся следующим образом:

В самый жестокий период революции я провел одну ночь в тюрьме в Люксембурге, и во сне ко мне пришел Карл Великий и сказал: «Сначала времен еще ни один род не удостаивался чести дать миру знаменитого героя и великого мыслителя. Эта честь достанется моему дому. Сын мой, твои успехи на философском поприще не померкнут на фоне моих подвигов как солдата и государственного деятеля...»1

О большем Сен-Симон не мог и мечтать. Он выбрался из тюрьмы и начал тратить накопленные деньги на собственное образование. Этот человек желал узнать все, что только можно было знать, —- он поглощал труды ученых, экономистов, философов, политиков. Он пригласил к себе домой знатоков со всей Франции и оплачивал их труды, в то время как те постоянно спрашивали себя, может ли Сен-Симон объять доступное человечеству знание, ничего не упустив. Эта попытка была в высшей степени необычным предприятием. В какой-то момент, придя к выводу, что он недостаточно хорошо разбирается в тонкостях семейной жизни, чтобы продвинуться в изучении общественных наук, он женился, заключив трехлетний брачный контракт. Он целый год выносил болтовню супруги и нашествия голодных гостей, но потом решил, что у брака как общественного института есть свои недостатки. Поэтому он вознамерился добиться руки самой блестящей дамы Европы, мадам де Сталь; по его мнению, то была единственная женщина, способная понять его планы. Они даже встретились, но опыт получился неудачным: она не отказала

 

1       Manuel, op. cit., p. 40.

ему в наличии разнообразных устремлений, но при этом не посчитала Сен-Симона величайшим философом на земле. По этой или иной причине, его энтузиазм также иссяк.

Погоня за знанием, конечно, была полезным занятием, но привела к полному разорению. Следствием беспечности стали колоссальные расходы, да и брак обошелся ему на удивление дорого. Поначалу он был вынужден здорово сократить расходы, а затем стал просто-напросто нищим. Сен-Симону пришлось наняться на работу переписчиком в ломбард и отдаться на милость бывшего слуги, который теперь давал ему кров. И все это время он писал, с ожесточением исторгая нескончаемый поток трактатов, наблюдений, петиций и очерков жизни общества. Он отсылал свои работы влиятельным людям, снабжая их жалостливыми приписками, вроде такой:

 

Месье!

Я умираю от голода, будьте моим спасителем... Уже две недели я живу на хлебе и воде... и продал все, кроме одежды, дабы напечатать свои работы. Именно страсть к знанию и забота о процветании общества, желание отыскать мирные способы разрешения кризиса, охватившего всю Европу, и довели меня до такого печального состояния..?

Желающих помочь не нашлось. Хотя к тому времени семья назначила ему небольшую пенсию, в 1823 году он от отчаяния стрелялся. Похоже, ему не было суждено сделать хоть что-то как следует. Он остался жив, но лишился одного глаза. Он протянул еще два года в болезнях и нищете, преданный идеалам и гордый прожитой жизнью. Почувствовав приближение конца, он собрал сторонников, и сказал: «Запомните: великие дела можно творить лишь с холодной головой!»

 

1       Ibid., р. 112.

Что же совершил он сам, почему придал своим последним часам столько пафоса?

Очень странную вещь: Сен-Симон основал новую религию — индустриальную. Он достиг подобного успеха не благодаря своим книгами — пусть и увесистым, но непопулярным, — публичным выступлениям или «великим делам». Этому человеку удалось создать сильную организацию, сплотить вокруг себя верных последователей и внушить им свое видение нового общества.

То была странная религия, беспорядочная, основанная на множестве мифов, и удивляться этому вряд ли стоит, так как лежавшие в ее основе идеи были не очень надежным фундаментом. Она не задумывалась как религия — хотя после смерти основателя на свет появилась сенсимонистская церковь с храмами во Франции, Германии и Англии. Скорее ее имеет смысл сравнивать с орденом или братством; ученики философа носили синие одежды и называли друг друга «отцами» и «сыновьями». В качестве дани уважения основателю они наряжались в особенные застегивающиеся сзади жилеты, которые нельзя было снять или надеть без чужой помощи — что подчеркивало зависимость любого человека от своих собратьев. Впрочем, совсем скоро церковь выродилась в обычный культ; поздние сенсимонисты создали свой собственный моральный кодекс, частями состоявший из аккуратно завуалированных непристойностей.

Содержание проповедей Сен-Симона вряд ли шокирует современного слушателя. Он провозглашал, что «человек должен работать», чтобы разделять с остальными производимые обществом блага. Но стоит взглянуть на следовавшие из этого выводы — и оуэновское общество параллелограммов покажется образцом ясности.

«Предположим, — писал Сен-Симон, — Франция внезапно лишится полсотни своих лучших физиков, полсотни лучших химиков, полсотни лучших врачей... математиков...

инженеров...»1 Этот список продолжался и включал в себя 3 тысячи мыслителей, людей искусства и ремесленников — в чем Сен-Симона нельзя было упрекнуть, так это в сухости изложения. Каков же будет итог? Случится катастрофа, которая лишит Францию ее души.

А теперь, писал Сен-Симон, представьте, что вместо кучки умельцев, страна одним махом потеряет все сливки общества: исчезнет М., брат короля, а с ним и герцог Бер-ри, несколько герцогинь, офицеры королевской гвардии, министры, судьи и 10 тысяч богатейших землевладельцев — всего 30 тысяч человек. Результат? Печальный, утверждал Сен-Симон, ведь все это прекрасные люди, но потери будут скорее личного характера — страна вряд ли пострадает. Выполнять функции этих людей, украшающих собой общество, может бесчисленное количество сограждан. Итак, вывод ясен. Именно индустриалы, трудящиеся всех видов и уровней, а вовсе не бездельники, заслуживают наибольшего поощрения со стороны общества. Но что же мы обнаруживаем в реальности? В силу страшной несправедливости происходит нечто обратное: почти всё получают те, кто ничего не делает.

Сен-Симон предложил выпрямить пирамиду. По сути, наше общество напоминает гигантскую фабрику, а значит, фабричный принцип организации производства должен быть доведен до логического завершения. Правительство должно быть не политической единицей, а экономической, то есть управлять делами, а не приказывать. Вознаграждать надо пропорционально полезности для общества, и тогда деньги пойдут активным работникам заводов и фабрик, а не ленивым наблюдателям. Сен-Симон призывает не к революции и даже не к социализму в нашем понимании слова. Его проповеди — одновременно и панегирик индустриальному способу организации жизни и протест против общества, где сторонним наблюдателям достается большая часть производимого продукта.

 

1       Gray, op. cit. p. 151-152.

При этом он ни словом не обмолвился о путях решения проблемы; поздние сенсимонисты пошли дальше своего лидера и потребовали отмены частной собственности, но этого было явно недостаточно для внятной программы социальных преобразований. Религии труда не хватало достойного катехизиса; что толку указывать на вопиющую несправедливость в распределении богатства, если нельзя посоветовать ничего путного желающим ее исправить.

Возможно, именно отсутствием подобной программы надо объяснять успех человека, бывшего полной противоположностью Сен-Симону. В отличие от захваченного грандиозной идеей дворянина, Шарлем Фурье владела страсть к мелочам. Как и Сен-Симону, наш мир казался ему страшно беспорядочным, но предложенное им лечение было прописано вплоть до деталей.

Сен-Симон был искателем приключений в жизни; с Фурье все приключения случались в воображении. Мы знаем о нем не много. Он родился в 1772 году в семье купца из Безан-сона и почти всю жизнь служил в торговых домах. В каком-то смысле он не совершил никаких поступков, даже не женился. Он знал лишь две страсти: цветы и кошки. Нас интересует конец его жизни, когда он в своей маленькой комнате терпеливо ожидал визита какого-нибудь крупного капиталиста, который профинансирует его планы по изменению мира. Этот мелкий торговец писал: «Я в одиночку одолел двадцать столетий политического бессилия, и за объяснением причин своего безграничного счастья нынешние и грядущие поколения будут обращаться тоже ко мне». На его плечах лежала такая ответственность, что он не мог позволить себе пропустить появление назначенного судьбой спасителя-капиталиста с мешками денег наперевес. К нему так никто и не пришел.

Фурье, говоря деликатно, был эксцентриком. Если называть вещи своими именами, он совсем съехал с катушек. Этот человек жил в мире собственных фантазий: считал, что нашей планете отпущено 80 тысяч лет жизни, 40 тысяч лет подъема и столько же — упадка. Посередине (забудем об арифметике) лежали 8 тысяч лет Апогея Счастья. По Фурье, мы живем в пятой из восьми стадий подъема, продравшись сквозь Смятение, Дикарство, Патриархальность и Варварство. Впереди лежали эпохи Гарантированности (недурное пророчество) и Гармонии. Но стоит нам достичь высшей точки, как ветер переменится, и человечество начнет нисхождение — обратно, через недавно пройденные стадии.

Впрочем, во время нашего продвижения вперед по эпохе Гармонии все и правда начнет меняться: над полюсом появится Северная Корона — она станет нагревать полюс и выжмет из него мягкую росу, океан наполнится лимонадом, шесть новых лун заменят прежнее светило. Возникнут новые виды животных, куда лучше приспособленные к жизни в Гармонии: анти-лев, спокойная и крайне услужливая тварь, антикит, который станет вести корабли, а также антимедведь, антижуки и анти-крысы. Продолжительность человеческой жизни составит сто сорок четыре года, причем первые сто двадцать лет будут посвящены исключительно утолению потребности в сексе.

Все это плюс точнейшие описания обитателей других планет позволяет считать Фурье сумасшедшим. Возможно, он и был таковым. Но в современном ему мире этот чудак видел не только ужас и лишения, но и указания на способ полной реорганизации общества.

Его рекомендации отличались необыкновенной четкостью. Общество должно быть разделено на фаланстеры — от французского слова phalansteres, — включающие в себя своего рода дворец, отчетливо напоминающий оэуновские Кооперативные селения. Сохранилось описание самого жилища: просторное центральное здание (убранство и размер комнат в нем четко оговорены) будет окружено полями и промышленными постройками. Посетители выбирали бы номер, ориентируясь на размеры собственного кошелька (еду могли приносить прямо в комнату); на выбор предлагались три класса, отличавшихся разной степенью уединенности. Общение между постояльцами сообщало бы всему предприятию налет культурной изысканности. Централизованное руководство обеспечит абсолютную эффективность. Старый холостяк Фурье рисовал соблазнительные картины успехов планового хозяйства.

Конечно, каждому придется работать хотя бы по несколько часов в день. Но все будут заняты только тем, что им по-настоящему нравится, а значит, никто не станет отлынивать. Таким образом, проблема грязной работы решалась очень просто — достаточно спросить, кто хочет ее делать. Разумеется, желающими оказывались дети. В итоге Маленькие Толпы радостно отправлялись забивать скот или шли ремонтировать дороги, словно о большем они и мечтать не могли. Специально для тех, кого не прельщала возможность побарахтаться в грязи, создавались Маленькие Группы, чьи участники ухаживали за цветами и исправляли ошибки в речи своих родителей. Работники доброжелательно конкурировали друг с другом за право считаться лучшими; соревновались, например, производители груш и шпината; ну а затем (когда принцип фаланги охватит весь мир и необходимые 2 985 984 фаланстера будут сооружены), развернутся и великие битвы между изготовителями омлетов и шампанского.

Все предприятие будет выгодным до неприличия — норма прибыли достигнет 30\%. Но вся полученная прибыль будет общей: 5/12 отойдет работникам, 4/12 — собственникам капитала, а остальное поделится между наиболее «талантливыми». Вчерашние работники будут с радостью приняты в ряды совладельцев предприятия.

Какими бы диковинными и фантастичными они ни были, фурьеристские идеи завоевали определенную популярность даже в той цитадели практичности и здравого смысла, коей всегда были Соединенные Штаты. В определенный момент в стране насчитывалось более сорока фаланг, а если прибавить оуэновские селения и разнообразные религиозные общины, получится по меньшей мере сто семьдесят восемь утопистских сообществ, в каждое входило от пятнадцати человек до девяти сотен.

Члены отдельных коммун разительно отличались друг от друга: одни были набожными — другие нечестивыми, одни целомудренными — другие распущенными. Одни группы управлялись капиталистами, в то время как в других царила анархия. Назовем Трамбэлловскую фалангу в Огайо и Новые Времена на Лонг-Айленде. Были и Онейда, Брук Фарм, Новая Икария, атакже весьма любопытная Североамериканская фаланга в Нью-Джерси, которой удалось просуществовать с 1843 по 1855 год, а затем уже в качестве наполовину гостиницы, наполовину коммуны протянуть до 1903-го. Здесь, как ни странно, родился литературный критик Александр Вулкотт.

Ни одной из коммун мечты не Удалось пустить корни. Подобные идеальные конструкциии не способны противостоять порокам остального мира, к тому же из всех предложенных утопистами способов переустройства общества фаланги находились дальше всего от реальности. Это правда, но именно поэтому фаланги так увлекали людей. Если бы мы могли жить в фалангах, то вряд ли отказались бы от такой возможности. Фурье с убийственной точностью указал на недостатки нашего мира, но его рецепты содержали слишком много неземных ингредиентов, чтобы излечивать болезни простых смертных.

Не кажутся ли эти утописты обычными чудаками? Бесспорно, они были мечтателями, но, как говорил Анатоль Франс, без мечтателей человечество до сих пор жило бы в пещерах. Все они были в той или иной мере охвачены безумием: даже Сен-Симон со всей серьезностью рассуждал о вероятности прихода бобров на смену людям в качестве самых разумных животных. В любом случае утописты заслуживают нашего интереса не потому, что они были эксцентриками, и не в силу богатства и привлекательности их фантазий. На них стоит обратить внимание, потому что они были крайне храбры, а чтобы оценить масштабы такой храбрости, нужно как следует оценить и понять интеллектуальный климат, в котором они существовали.

Мир, где они жили, не только был грубым и жестоким, но и выставлял свою жестокость напоказ под видом экономических законов. На рубеже XVIII и XIX веков знаменитый французский финансист и государственный деятель Неккер говорил: «Если вдруг удастся обнаружить еду противнее хлеба, но в два раза превосходящую его по питательным свойствам, люди станут принимать пищу раз в два дня». Подобное заявление может показаться издевательским, но в нем, бесспорно, была внутренняя логика. Грубым был сам мир, а не населявшие его люди. Почему? Дело в том, что он управлялся экономическими законами, а с ними спорить трудно или невозможно; они просто есть, и жаловаться на принесенные ими несчастья так же бесполезно, как пенять на отливы и при -ливы, сидя на берегу моря.

Законов имелось совсем немного, но они не подлежали обсуждению. Мы уже видели, как Адам Смит, Мальтус и Рикардо сформулировали экономические законы распределения. Они объясняли не только то, как производимый обществом продукт распределялся на самом деле, но и то, как он должен быть распределен. Законы указывали, что прибыли обязательно выравниваются под влиянием конкуренции, рост заработков ограничен ростом населения, а с разрастанием общества все больший доход отходит землевладельцу в виде ренты. И точка. Такой итог не обязательно всем нравится, но он лишь естественное следствие внутреннего устройства нашего общества: здесь нет места манипуляциям и козням отдельных личностей. Экономические законы напоминали законы гравитации, и сопротивляться тем и другим было одинаково бессмысленно. Вводный курс по экономической теории утверждал: «Сто лет назад они [экономические законы] были доступны лишь мудрейшим из людей. Сегодня все впитывают их с молоком матери, и единственная сложность заключается в том, что они излишне просты».

Неудивительно, что утописты доходили до таких крайностей. Да, законы казались неоспоримыми, но жизнь в том обществе, которым они повелевали, было едва ли возможно выносить. Утопистам ничего не оставалось, как, набравшись храбрости, заявить во всеуслышание, что вся система должна измениться. Если это называется капитализмом, говорили они, кивая в сторону прикованного к станку Роберта Блинкоу, позвольте нам жить по-другому — соблюдая моральные кодексы, будь то в Кооперативных селениях или в курортной атмосфере фаланг. Реформаторский порыв утопистов — а мы познакомились лишь с маленькой их частью — шел от сердца, но не от рассудка.

Отчасти по этой причине мы и называем их утопическими социалистами. «Утопия» была не только стоявшим в конце пути идеалом — она определяла и способ движения. В отличие от коммунистов они искренне пытались убедить представителей высших слоев общества в том, что изменения общественного порядка пойдут тем на пользу. Коммунисты обращались к массам и призывали в случае необходимости применять для достижения своих целей насилие; социалисты же искали последователей среди таких же, как они, — интеллигентов, мелкой буржуазии, свободомыслящих представителей среднего класса и склонных к рефлексии дворян. Даже Роберт Оуэн рассчитывал открыть глаза своим приятелям-владельцам фабрик.

Обратите внимание, что мы зовем этих людей утопическими социалистами, как бы подчеркивая, что они были экономическими реформаторами. Искатели Утопии возникли еще во времена Платона, но обращать внимание на экономическую составляющую, помимо политической, они стали лишь после Французской революции. Ну а раз колыбелью всех ужасов, с которыми они боролись, был ранний капитализм, они вполне предсказуемо ополчились на частную собственность и погоню за личным богатством. Лишь единицы задумывались о возможности реформ в рамках существовавшей системы — в те времена появлялось первое, очень расплывчатое трудовое законодательство, а слабые реформы, которые с большим трудом удавалось провести, не встречали особой поддержки. Утопистам было мало реформ, они требовали прихода нового общества, где императив «полюби ближнего своего» придет на смену примитивному обогащению каждого за счет другого. Краеугольным камнем прогресса человечества станут общинная собственность и совместное владение.

В искренности утопистов не стоит сомневаться. И все же утопистам с их прекрасными намерениями и выстроенными по зову сердца теориями не хватало уважения окружающих. Им была необходима поддержка человека, который всей душой был бы на их стороне, но при этом не позволял бы сердцу брать верх над разумом. Такой человек обнаружился в результате крайне странного процесса — окончательного обращения в социализм самого выдающегося, по общему мнению, экономиста той эпохи, Джона Стюарта Милля.

Все персонажи этой главы были довольно странными людьми, но, пожалуй, Дж. С. Милль1 заслужил эту характеристику как никто другой. Его отец Джеймс Милль — историк, философ, автор многочисленных очерков и близкий друг Рикардо и Иеремии Бентама — был одним из выдающихся умов начала девятнадцатого столетия. Джеймс Милль имел определенное мнение почти обо всем, и особенно об образовании. Фантастическое преломление эти мнения получили в голове его сына, Джона Стюарта Милля.

Джон Стюарт Милль родился в 1806 году. В 1809-м (да, именно так, а не в 1819-м) он начал изучать греческий язык. К семи годам он прочел большинство диалогов Платона. На следующий год приступил к освоению латыни, параллельно проглотив Геродота, Ксенофонта, Диогена Лаэртского и — частично — Лукиана. В период с восьми до двенадцати лет

 

См.: Johh Stuart Mill, Autobiography // Collected Works of John Stuart Mill (Toronto: University of Toronto Press, 1981), vol. I.

он одолел Вергилия, Горация, Ливия, Саллюстия, Овидия, Теренция, Лукреция, Аристотеля, Софокла и Аристофана, а также овладел геометрией, алгеброй и дифференциальным исчислением. Он успел написать историю Древнего Рима, краткую историю Древнего мира, историю Голландии и немного стихов. «Я никогда не писал на греческом, даже в прозе, и лишь чуть-чуть — на латыни, — сообщал он на страницах своей знаменитой «Автобиографии». — Дело не в том, что мой отец недооценивал важность подобных занятий... на них просто не оставалось времени»1.

В зрелом возрасте — двенадцати лет — Милль приступил к изучению логики и погрузился в работы Гоббса. К тринадцати он произвел на свет полный обзор всех достижений в области политической экономии.

Это было странное, а по нашим меркам и просто ужасное воспитание. Выходных не было, «ведь они могли отбить навык работы и привить вкус к праздности»2, не было друзей, как, впрочем, и осознания, что применяемые в его образовании и воспитании методы существенно отличаются от общепринятых. Потрясает не то, что впоследствии Милль создал великие труды, — поразительно, что ему вообще удалось остаться цельной личностью. На третьем десятке с ним и правда приключился нервный срыв: тонкий и деликатный мир работы и интеллектуальных усилий, с ранних лет бывший его единственным прибежищем, внезапно показался пустым и перестал радовать. В то время как остальные юноши открывали для себя красоту, присущую мыслительной деятельности, бедняга Милль свыкался с тем, что красивой может быть красота как таковая. Некоторое время он боролся с охватившей его меланхолией, затем взялся за чтение Гёте, Вордсворта и Сен-Симона, людей, уделявших сердцу не меньше внимания, чем его отец — голове. И тут он встретил Гарриет Тейлор.

Ibid., р. 17,19.

Ibid., р. 39.

К сожалению, вместе с ней он встретил и мистера Тейлора. Но это было уже не важно; Гарриет и Милль полюбили друг друга и в течение двадцати лет переписывались, путешествовали и даже жили вместе — и все это (если верить их письмам) в абсолютной целомудренности. После смерти мистера Тейлора их уже ничего не сдерживало, и они поженились.

Они были потрясающей парой. Гарриет (а затем и ее дочь Хелен) сопровождала Милля в его начавшемся слишком поздно эмоциональном перерождении; они открыли ему глаза на права женщины и, что даже важнее, на права человека вообще. Рассуждая о своей жизни уже после смерти жены, он так оценил их влияние на себя: «Если кто пожелает, сейчас или потом, обратить внимание на меня и мои труды, он не должен забывать, что они были продуктом не одного разума и сознания, но трех»1.

Милль, как мы знаем, изучил всю доступную на то время политическую экономию к тринадцати годам. Труд всей его жизни, «Основы политической экономии» в двух великолепных томах, увидел свет лишь тридцать лет спустя. Складывается впечатление, что все эти тридцать лет без остатка были посвящены сбору и обработке знаний, необходимых для написания подобной книги.

Книга эта покрывает абсолютно все аспекты предмета: в ней идет речь о ренте, оплате труда, ценах и налогах и прочерчиваются пути, впервые открытые Смитом, Мальтусом и Рикардо. Но нет, перед нами не очередное изложение доктрин, к тому времени возведенных в ранг догм. На страницах этого труда содержится и открытие, важность которого, по Миллю, трудно переоценить. Как и многие великие догадки, эта была очень проста. Милль всего лишь заявил, что истинным предметом изучения экономической теории является не распределение существующего богатства, а производство нового.

Его мысль действительно предельно ясна: экономические законы производства тесно связаны с природой. Труд

 

1      Ibid, р. 265.

6 - 7392 Хайлбронер

161

оказывается более или менее производительным не случайно, да и такой феномен, как убывающая производительность земли, не является следствием чьей-либо прихоти или осознанного выбора. С ограниченностью природных ресурсов надо считаться, и экономические правила поведения, указывающие нам, как достичь максимальной отдачи от своего труда, настолько же обезличены и абстрактны, как законы расширения газов или взаимодействия определенных веществ.

Но — и, пожалуй, это самое большое «но» во всей экономической теории — эти самые экономические законы не имеют никакого отношения к распределению. Сделав все от себя зависящее в производстве богатства, мы вольны распоряжаться полученным продуктом так, как нам заблагорассудится. «Человечество, вместе или поодиночке, — пишет Милль, — может использовать уже произведенные блага по своему усмотрению. По желанию — передать в чье угодно владение, на каких угодно условиях... Даже тот продукт, что индивид произвел самостоятельно, без посторонней помощи, останется с ним лишь с соизволения общества. Этот продукт может отобрать не только общество в целом, но и отдельные его члены — и они будут это делать, если, конечно, общество... не наймет за отдельную плату людей, которые не допустят отчуждения его собственности. Следовательно, распределение богатства зависит от законов и обычаев, коим подчиняется общество. Правила, согласно которым оно будет разделено, полностью зависят от мнений и пожеланий правящего класса и сильно отличаются от страны к стране и от эпохи к эпохе — и могли бы отличаться еще сильнее, будь на то воля людей...»1

Это был прямой удар по последователям Рикардо, превратившим его объективные открытия в смирительную рубашку, связывавшую общество. Сказанное Миллем нельзя истолковать двояко. «Естественный» результат действий обще-

 

1       Ibid., vol. II, р. 199,200.

ства — низкая оплата труда, одинаковые прибыли и растущие ренты? Пусть так. Если такой «естественный» итог не устраивает само общество, достаточно лишь внести изменения в собственные действия. Общество может облагать налогом и субсидировать, оно способно отбирать у одних и перераспределять отобранное в пользу других. В результате все богатство может как оказаться в руках короля, так и пойти на благотворительность в гигантских масштабах. Общество может уделять должное внимание системе стимулов или — на свой страх и риск — игнорировать ее. Но в любом случае не имеет смысла вести речь о «правильном» распределении — по крайней мере, экономисты не могут на него указать. При дележе общественного экономического пирога все ссылки на «законы» были обречены: в реальности существовали лишь люди, распределявшие результаты своего труда так, как им хотелось.

На самом деле открытие было не настолько великим, как того хотелось бы самому М иллю. Как довольно скоро заметили более консервативные экономисты, стоит человеку вмешаться в процесс распределения, как он автоматически нарушит и производственный процесс: стопроцентный налог на прибыли, несомненно, окажет сильнейшее влияние на количество произведенного, а не только на то, кому оно достанется. Да и, как позже отметит Маркс, пусть и исходя из своих принципов, производство и распределение невозможно разграничить так четко, как это сделал Милль. В отдельных обществах процесс оплаты не существует в отрыве от производственного процесса; так, в феодальных обществах нет «заработных плат», а в обществах капиталистических отсутствует дань.

На Милля обрушились критики справа и слева, утверждавшие, что общество может изменять структуру распределения лишь до некоторой степени — гораздо меньшей, чем подразумевал Милль. И все же сбрасывать со счетов открытие Милля было бы также неправильно, как и преувеличивать его важность. Само существование пределов перераспределения означает, что у нас есть пространство для маневра и капитализм подвластен реформированию. Действительно, «новый курс» Рузвельта и особая форма капитализма, утвердившаяся в странах Скандинавии, являются живым примером того, как общество в соответствии с идеями Милля изменяет «естественные» для него процессы под влиянием собственных моральных ценностей. Да, изменения были довольно незначительны, но трудно отрицать, что теории экономиста прошли для общества бесследно.

Вне всяких сомнений, для современников идеи Милля стали глотком свежего воздуха. Моральная чистота его воззрений была тем более примечательна в эпоху господства самодовольства и лицемерия. К примеру, описав на страницах своих «Основ...» различия между Производством и Распределением, он перешел к обсуждению модных тогда «коммунистических» проектов, предложенных рядом реформаторов-утопистов, — но, стоит отметить, не Марк-сова коммунизма, о чьем существовании Милль и не подозревал.

Милль по очереди рассмотрел претензии, выдвинутые против подобных «коммунистических» проектов, и нашел их хотя бы отчасти справедливыми. Его вердикт по этому вопросу содержался в абзаце, который иначе как поразительным и не назовешь:

 

Если... нам предстоит совершить выбор между Ком-мунизмом с его возможностями и нынешним положением вещей с его страданием и несправедливостью, если институт частной собственности неизбежно несет в себе распределение продукта труда практически в обратной пропорции относительно самого труда - наибольшую часть тем, кто вообще никогда не работал, часть поменьше тем, кто практически не работал, и так далее, причем вознаграждение убывает по мере того, как труд становится все более тяжким и менее удовлетворительным, в результате чего самый утомительный ручной труд не может гарантировать получения даже необходимых для выживания благ; так вот, если мы выбираем между этим порядком и Коммунизмом, то все недостатки последнего, более крупные и поменьше, обращаются в пыльх.

 

Но, поспешил добавить Милль, выбор перед нами стоит несколько иной. Он предполагал, что принцип частной собственности еще не успел как следует проявить себя. Господствующие в Европе законы и институты до сих пор отражают жестокие нравы феодального прошлого, а не дух реформ, и осуществить реформы можно, лишь применяя те самые принципы, о которых он и писал.

Таким образом, Милль остановился в шаге от защиты революционных преобразований по двум причинам. Во-первых, в грубостях и невзгодах повседневной жизни он видел необходимый выход для людской энергии.

Должен признаться, что я не симпатизирую тем, кто считает, будто борьба за существование является естественным состоянием человеческого рода, будто давка, толкотня, работа локтями и хождение по головам — на чем основан нынешний общественный порядок — делают его лучшим из всех возможных или по крайней мере являются неотъемлемой частью этой фазы промышленного развития2.

 

Но, презирая стяжательство, Милль видел и его пользу:

 

Несомненно, человеческая энергия должна найти свое применение в борьбе за богатство, как раньше в воен-

Mill, Autobiography, p. 207.

Ibid., vol. Ill, p. 754.

них противостояниях, — до тех пор, пока лучшие умы не обучат остальных тому, что знают, - в против-ном случае людские навыки заржавеют и по

Страница: | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 |